От полковник Рюмин
К All
Дата 26.09.2001 00:13:31
Рубрики Прочее;

Re: Л.А.Самутин. Воспоминания. (отрывок второй)

>...Далее автор делится своими соображениями по поводу  «поведения А.И. на следствии», весьма любопытными, если учесть его лагерный стаж и знание практической стороны функционирования советского следственного и карательного аппарата. Если интересно, можно продолжить публикацию воспоминаний Л.А.Самутина.
 
  
 
>Да. :-)
 
 
Продолжение публикации воспоминаний Л.А.Самутина. Материал объемный, его придется помещать по частям. Следующий ниже отрывок непосредственно к А.И. Солженицыну не относится, но весьма красочен и, кроме того, имеет познавательное значение.  Поэтому я привожу его здесь почти целиком.
 
 
           *
 
 
К ГЛАВЕ «Архипелага», которая называется «Следствие», у меня с самого начала предвзятое отношение. Что делать, когда читаешь о ситуациях, близких тем, в которых сам находился, — невольно «примеряешь на себя», на свой опыт. А он у меня был таким...
 
 
...В начале июня 1946 года в датском полицейском автобусе под сильной охраной датчане перевезли меня, мою секретаршу и еще пятерых «перемещенных лиц» из Копенгагена в английскую зону оккупации, в город Любек, и передали там англичанам. Те, проверив сопроводительные бумаги, не только не стали допрашивать нас, но даже ни единого вопроса не задали и доставили всех на контрольно-пропускной пункт демаркационной линии с советской оккупационной зоной. Потом просто выпихнули вас через эту линию под дула родных, советских же автоматов... Покоряясь судьбе, нисколько не сомневаясь в том, что нас ожидает, спустились под этими дулами вниз по каменным ступенькам в подвал контрразведки «Смерш».
 
 
Наши предчувствия предельно сурового и жестокого обращения не оправдались. Мы ожидали тут же и немедленно беспощадной встречи с отбиванием внутренностей и отнятием, по крайней мере, полжизни. Ничего похожего не произошло. Был обыск, тщательный, очень придирчивый, с окриками и понуканиями, с обращением, которое не назовешь изысканным, но оно нас как-то не возмутило.
 
 
Это было первое «разочарование» в наших ожиданиях….
 
 
Итак, хоть нас и встретили не с распростертыми объятиями, а дулами автоматов, но не били и кормили. После датских и шведских разносолов отечественная тюремная пища первое время никак не шла в рот, не в силу непригодности, а по резкому контрасту. Мы, конечно, избаловались в благословенной Дании и привыкли к другой еде.
 
 
Но жизнь и нужда берут свое, и скоро пришлось выскребать ложками баланду и кашу со дна тюремных мисок и подбирать крошки. Пайка хлеба, граммов 400—500, полмиски овсяной каши и кружка сладковатой, подчерненной чем-то жидкости — завтрак.    Какой-то картофельно-крупяной   супчик — баланда, и опять полмиски каши, той же овсянки или дробленого пшена, или «магары» — обед. Вечером на ужин — еще раз каша.
 
 
Конечно, это однообразно и невкусно, но с голоду не умрешь. Это было второе «разочарование», постигшее нас, — мы ждали, кроме избиений, еще и пытки жестоким голодом: зачем же кормить людей, обреченных на уничтожение? Но рядом с нами, за стенкой, находилась  камера  смертников,  уже осужденных к высшей мере, — их кормили так же, как и нас. С соседями мы перестукивались по ночам. Основная информация: сколько вас? А вот сколько нас! Колебания численности за стенкой весьма занимали наше сознание. Мы почти не сомневались, что через какое-то время будем постукивать в эту же стенку, но с той стороны...
 
 
Третий пункт наших «ожиданий» тоже не оправдался. Мы все ждали «пыточного следствия», не сомневались, что нас будут избивать не только следователи, но и специально обученные и натренированные дюжие молодцы с засученными рукавами. Но опять «не угадали»: не было ни пыток, ни дюжих молодцов с волосатыми руками. Из пятерых моих товарищей по беде ни один не возвращался из кабинета следователя избитым и растерзанным, никого ни разу не втащили в камеру надзиратели в бессознательном состоянии, как ожидали мы, начитавшись за эти годы на страницах немецких пропагандистских материалов рассказов о следствии в советских тюрьмах.
 
 
     Спустя четверть века, листая рукопись «Архипелага», я снова увижу описание «пыточного следствия», да еще в тех же самых словах и красках, которые помнятся мне еще с того, немецко-военного времени. Это картины, сошедшие почти в неизменном виде с гитлеровских газетных статей и страниц пропагандистских брошюр. Теперь они заняли десятки страниц «Архипелага», книги, которая претендует на исключительность,   объективность и безупречность информации.
 
 
    Из-за водянистости, отсутствия строгой организации материала и умения автора затуманивать сознание читателя, играя на его чувствах, при первом чтении проскакивает как-то незамеченным одно очевидное несоответствие. Красочно и драматично рисуя картины «пыточного следствия» над другими, дошедшие до Солженицына в пересказах, он затем на доброй сотне страниц будет рассказывать не столько о самом себе в роли подследственного, сколько о том, в какой обстановке протекала жизнь в следственной тюрьме: как заключенные читали книги, играли в шахматы, вели исторические, философские и литературные диспуты. И как-то не сразу придет мне в голову несоответствие картин фантастических пыток с воспоминаниями самого автора о его благополучном пребывании в камере.
 
 
  Итак, пыток перенести не привелось ни автору «Архипелага ГУЛАГ» Солженицыну, ни его соседям по тюрьме в Москве, ни мне с товарищами в подвале контрразведки 5-й ударной армии на территории Германии. И в то же время у меня нет оснований утверждать, что мое следствие шло гладко и без неприятностей. Уже первый допрос следователь начал с мата и угроз. Я отказался говорить в таком «ключе» и, несмотря на усилившийся крик, устоял. Меня отправили вниз, я был уверен — на избиение, но привели «домой», то есть в ту же камеру. Два дня не вызывали, потом вызвали снова, все началось на тех же нотах, и результат был тот же. Следователь позвонил по телефону, пришел майор, как потом оказалось, начальник отдела. Посмотрев на меня сухими, недобрыми глазами и выслушав претензии и жалобы следователя, он спросил: «Почему не даете старшему лейтенанту возможности работать? Почему отказываетесь давать показания? Ведь все равно мы знаем, кто вы такой, и все, что нам еще нужно, узнаем. Не от вас, так другими путями».
 
 
Я объяснил, что не отказываюсь от показаний и готов давать их, но протестую против оскорблений и угроз. Честно говоря, я ожидал, что майор бросит мне: «А чего еще, ты, сволочь, заслуживаешь? Ждешь, что с тобой тут нянчиться будут?» Но он еще раз сухо взглянул на меня и сделал какой-то знак следователю. Тот ткнул рукой под стол
 
—нажал кнопку вызова конвоира. Тут же открылась дверь, и меня увели.
 
 
Опять не вызывали несколько дней, а когда вызвали, привели в другой кабинет и меня встретил другой человек с капитанскими погонами. Предложил сесть «а «позорную табуретку» — так мы называли привинченную табуретку у входа, на которую усаживают подследственного во время допроса, потом сказал:
 
 
—— Я — капитан Галицкий, ваш следователь, надеюсь, что мы с вами сработаемся. Это не только в моих, но и в ваших интересах.
 
 
И далее повел свое следствие в формах, вполне приемлемых. Я стал давать показания. Тем более что с первого же дня нашего общения капитан усадил меня за отдельный столик, дал чистые листы бумаги и предложил писать так называемые «собственноручные показания». Лишь потом, когда показания он стал переводить на язык следственных протоколов, я понял, что этот человек «мягко стелет, да жестко спать». Галицкий умело поворачивал мои признания в сторону, нужную ему и отягчавшую мое положение. Но делал это в форме, которая тем не менее не вызывала у меня чувства ущемленной справедливости, так как все-таки ведь я был действительно преступник, что уж там говорить. Но беседовал капитан со мной на человеческом языке, стараясь добираться только до фактической сути событий, не пытался давать фактам и действиям собственной эмоционально окрашенной оценки. Иногда, желая, очевидно, дать мне, да и себе тоже, возможность отдохнуть, Галицкий заводил и разговоры общего характера. Во время одного я спросил, почему не слышу от него никаких ругательных и оскорбительных оценок моего поведения во время войны, моей измены и службы у немцев. Он ответил:
 
 
— Это не входит в круг моих обязанностей. Мое дело — добыть от вас сведения фактического характера, максимально точные и подтвержденные. А как я сам отношусь ко всему вашему поведению — это мое личное дело, к следствию не касающееся. Конечно, вы понимаете, одобрять ваше поведение и восхищаться им у меня оснований нет, но, повторяю, это к следствию не относится.
 
 
Я подумал тогда про себя, что такая позиция капитана вряд ли соответствует существовавшей в те времена партийной этике и уж, конечно, противоречит инструкциям для чекистских следователей, обязанных ненавидеть смертной ненавистью своих подследственных (в существование таких инструкций я верил безусловно). Однако факт остается фактом, именно такие слова я услышал от своего следователя капитана Галицкого.
 
 
Итак, следствие шло к концу. Я ожидал своей меры наказания. В 1946 году такой мерой было 10 лет лагерей и 5 «по рогам», то есть 5 лет лишения гражданских прав после отбытия срока наказания. «Лишение прав» — это в основном лишение права «избирать и быть избранным» в органы Советской власти. Весьма условное наказание для нашего брата, антисоветчика...
 
 
Именно так было и с нами — нас судил военный трибунал 5-й ударной армии и дал обоим (мне и моей секретарше) одинаковый срок: 10 и 5, несмотря на совершенно очевидную разницу в степени фактической ответственности за содеянное. Важно было, как я понял, не различие тягости преступных действий, а сам факт наличия таковых, лишь бы он не достигал той критической черты, за которой следовала более суровая мера наказания. В те годы это означало расстрел. Такой приговор выносили тем, против кого были собраны неопровержимые доказательства участия в карательных операциях на оккупированной территории, в казнях и тому подобных акциях. Любопытны сохранившиеся в памяти слова прокурора, полковника, фамилию которого не запомнил, сказанные им мне при закрытии следственного дела. В соответствии с так называемой 206-й статьей тогдашнего  Уголовно-процессуального кодекса это «закрытие» заключалось в том, что в присутствии прокурора подследственному давали для ознакомления все его «дело».
 
 
В моем деле были вещественные доказательства   преступной деятельности — номера нашей газеты «На дальнем посту» с моей подписью: «Отв. редактор...» Были ли они добыты советской разведкой за границей или вывезены советскими репатриантами из числа насильно угнанных немцами из России, добровольно возвратившимися на Родину, не знаю. Считаю одинаково вероятным и то и другое. Были еще в деле две удивившие меня бумаги: первая о том, что для производства следствия нас (меня и мою спутницу) следует перевести в более высокую инстанцию — из дивизионной в контрразведку армии» а вторая — ходатайство начальника, следственного отдела армейской  контрразведки примерно следующего содержания: «Подследственный   такой-то   продолжает упорствовать в сообщении сведений о своей изменнической деятельности, не раскрывает своих преступных связей с различными контрреволюционными элементами и организациями и т. д., вследствие чего считаю необходимым   продление следствия с переводом подследственного в контрразведку Группы оккупационных войск». На этой бумажке была наложена резолюция:  «Материалы, полученные следствием достаточно изобличают подследственного... в его преступной антисоветской деятельности, поэтому необходимости передачи его для продолжения следствия в контрразведку Группы оккупационных войск не имеется, и он надлежит быть предан суду военного трибунала 5-й ударной армии». Эта резолюция была подписана прокурором 5-й армии, перед которым я теперь сидел.
 
 
—Считайте, что вам повезло, Самутин. Вы получите 10 лет, отсидите их и еще вернетесь к нормальной гражданской жизни. Если захотите, конечно. Попали бы вы к нам в прошлом, 45-м году, мы бы вас расстреляли. Часто потом приходили на память те слова. Ведь вернулся я к «нормальной гражданской жизни».
 
 
Время пребывания в следственных подвалах растянулось на четыре месяца из-за продления следствия. Я боролся изо всех своих силенок, сопротивлялся усилиям следователей «намотать» мне   как можно больше. Так как я скупо рассказывал о себе, а других материалов у следствия было мало, то следователи и старались, по обычаям того времени, приписать мне такие действия и навалить на меня такие грехи, которые я не совершал. В спорах и возне вокруг не подписываемых протоколов мне удалось скрыть целый год службы у немцев, вся моя «эпопея» у Гиля в его дружине осталась неизвестной. Не могу сказать, какое имело бы последствие в то время разоблачение еще и этого этапа моей «деятельности», изменило бы оно ход дела или все осталось бы в том же виде. Тут можно предполагать в равной степени и то и другое. Тем не менее весь свой лагерный срок до Указа об амнистии в сентябре 1955 года я прожил в постоянном страхе, что этот мой обман вскроется и меня потащат к новой ответственности.
 
 
Но вернемся к Александру Исаевичу Солженицыну.
 
 
Общие рассуждения о следствиях вообще, о которых слышал из пятых или десятых рук автор, внимания не заслуживают. Описания камерного быта были бы интересны, не топи автор читателя в болотах невыносимых длиннот и скучных подробностях. Да и прямого отношения к делу они не имеют. И так ясно: сухо, тепло, белье даже. Правда, вот библиотекарша неумело пользуется косметикой. Но тут, как говорится, «мне бы ваши заботы...»
 
(Продолжение следует)